Связи между философией и жизнью народов глубоки и многообразны. В материальной сфере история России и Европы XIX-XX в.в. демонстрирует их в избытке, предоставляя тому обширные и кровавые доказательства: как большевизм, так и нацизм, суть законнорожденные дети определенных социально-философских учений, о чем, разумеется, сказано немало.
Но наш интерес простирается дальше, в сферу духовную, в область эстетики и религиозной философии, которая содержит существенно меньше эмпирических данных, но влияние на современность имеет не меньшее. В частности, эпоха Серебряного Века в России, грубым счетом столетней давности, привлекает сегодня куда большее внимание, нежели творческое наследие Фридриха Энгельса или Мозеса Гесса. И разногласия в этой связи также возникают весьма резкие: для российского коммунизма духовный заряд Серебряного века на взгляд одних был чуждым, враждебным началом, подлежащим беспощадному уничтожению, а на взгляд других – родным отцом, едва ли в меньшей мере, чем Маркс или Нечаев.
В этих условиях, в качестве полезного и надежного инструмента исследования выступает литература и в особенности поэзия. Отвечая кому-то из своих критиков, Пушкин писал:
«Если век может идти себе вперед, науки, философия и гражданственность могут усовершенствоваться и изменяться, – то поэзия остается на одном месте, не стареет и не изменяется. Цель её одна, средства те же. И между тем как понятия, труды, открытия великих представителей старинной астрономии, физики, медицины и философии состарелись и каждый день заменяются другими, произведения истинных поэтов остаются свежи и вечно юны».
Ключевое слово здесь, конечно, «истинные поэты». Более того, видя необходимость отделять жемчуг человеческого знания от изобильного постороннего вещества, с той же меркою «истинности» все чаще приходится прибегать и к естественным наукам, и к самой философии.
Касательно отношений между поэзией и ХХ веком, как раз в самой его середине Джордж Оруэлл отмечал: «В наше время на само слово 'поэзия' люди отвечают насмешкой, или в лучшем случае – холодной неприязнью, как на слово 'Бог'». Наблюдение тем более важное, что Оруэлл был внешне весьма далек от религии.
Впрочем, в поэзии упомянутой нами эпохи Бог занимает не столь уж заметное место. И даже более того: в самых известных, «программных» произведениях Он и вовсе исчезает из виду, оставляя сцену совсем иному персонажу. Послушаем Федора Сологуба:
Предвижу возражения в связи с тем, насколько «программным» был данный опус для Серебряного Века в России и для исторического этапа в целом; и хотя оснований к тому имеется достаточно, дискуссию приходится отклонить: как говорят в таких случаях умные врачи, «вскрытие покажет». Мы найдем в поэтическом наследии эпохи такого из истинных поэтов, кто предоставит нам эстетическое и философское свидетельство post mortem – дабы затем перевести стрелки часов на сто лет вперед и сделать некие полезные выводы для сегодняшнего дня.
* * *
Мне невозможно быть собой,
Мне хочется сойти с ума,
Когда с беременной женой
Идет безрукий в синема.
Мне лиру ангел подает,
Мне мир прозрачен, как стекло, –
А он сейчас разинет рот
Над идиотствами Шарло.
В этих строках Владислава Ходасевича (1925 г., три года спустя после эмиграции) философская загадка. Но в них же непременно должна быть и разгадка – коль скоро, по свидетельству самого автора, мир ему прозрачен, как стекло. Надеюсь, вы согласитесь со мной, что уж кому-кому, а Ходасевичу следует доверять безусловно.
За что свой незаметный век
Влачит в неравенстве таком
Беззлобный, смирный человек
С опустошенным рукавом?
Не в том ли дело, что для «беззлобного, смирного человека» нет в жизни интереса выше, чем «идиотства Шарло» (Чарли Чаплина), а мудрецу и поэту, хранителю тайны и веры, служат ангелы и открывают ему дверь горнего мира? Земной мир прозрачен для него, как кусок стекла, и как кусок стекла неинтересен, ничтожен, пошл и глуп. А там, за таинственной дверью, в запредельном мире духа, недоступном для непосвященных, там-то как раз и лежит центр бытия, достойный нашей лиры, нашей веры, нашей надежды, нашей любви…
Позиция очень характерная и популярная для той эпохи и не утратившая популярности в нынешней; и столь же ошибочная (или лживая) сейчас, как и тогда. Христианин не усомнится в этом ни на секунду: так возлюбил Бог этот мир, что Сына Своего Единородного отдал, да всякий, верующий в Него, не погиб, но обрел вечную жизнь. И в этот мир пришел Христос, и этом же мире страдал, и был распят, и воскрес.
За белым холстом экрана «беззлобному, смирному человеку» открывается дверь в доброю реальность этого недоброго мира, которую принес сюда Иисус из Назарета. И поскольку Он не «наивный мечтатель» и не «мудрый учитель», а Истинный Бог и человек в Одном Лице, то добро по существу остается «безумием для Еллинов и соблазном для Иудеев»; доказательством тому как раз и служат «идиотства» Шарло и подобных ему творцов, все те странные, нестандартные, необычные, непривычные, эпатирующие и провоцирующие атрибуты-указатели, которые требуются нашей слепой душе, чтобы нащупать эту дверь. Ведь «идиотство», по смыслу греческого слова, означает прежде всего «своеобразие»…
И что же, неужели сказанное недоступно поэту? – Смотря какому. Корифеям Серебряного Века, высокомерным законодателям эстетических и философских мод, – недоступно. Ведь недаром же то был не Золотой, а Серебряный век: согласно Гесиоду, «Не были равны ни силой, ни разумом люди Серебряного века людям Золотого. Сто лет росли они неразумными в домах своих матерей, только возмужав, покидали они их. Коротка была их жизнь в зрелом возрасте, а так как они были неразумны, то много несчастий и горя видели они в жизни. Непокорны были люди серебряного века».
Но если самому Ходасевичу мир прозрачен, как стекло, то от него мы вправе ожидать ясности. И действительно:
Мне хочется сойти с ума,
Когда с беременной женой
Безрукий прочь из синема
Идет по улице домой.
Ременный бич я достаю
С протяжным окриком тогда
И ангелов наотмашь бью,
И ангелы сквозь провода
Взлетают в городскую высь.
Так с венецийских площадей
Пугливо голуби неслись
От ног возлюбленной моей.
Вот как вынужден обойтись поэт – истинный поэт – с подающими лиру ангелами, а заодно и с кумирами Серебряного Века, которых он опрокинул в своем «Некрополе» чуть позже. Лира, видать, не та и не ко времени: она стыдливо молчит при появлении человека без руки, тихо идущего с женой мимо веранды парижского кафе.
И почему без руки? Шесть раз, упорно, даже навязчиво, упоминает автор эту особенность своего антагониста. Спаситель пришел в этот мир на страдание и крестную жертву любви; солдат-инвалид Великой Войны рядом с беременной женой молча свидетельствует о жертве истинной любви перед поэтом, которому «мир прозрачен, как стекло», и который в полном соответствии с нравственными установками Серебряного Века бросил жену на своей многострадальной Родине…
Тогда, прилично шляпу сняв,
К безрукому я подхожу,
Тихонько трогаю рукав
И речь такую завожу:
– «Pardon, monsieur, когда в аду
За жизнь надменную мою
Я казнь достойную найду,
А вы с супругою в раю
Спокойно будете витать,
Юдоль земную созерцать,
Напевы дивные внимать,
Крылами белыми сиять, –
Тогда с прохладнейших высот
Мне сбросьте перышко одно:
Пускай снежинкой упадет
На грудь спаленную оно».
Притча о Богатом и Лазаре – евангельский сюжет, прямо посвященный контакту между видимым и невидимым миром, содержит прямые ответы на метафизические вопросы о вечности, а значит и о смысле земной жизни. Ответы, никак не стыкующиеся с приведенным выше символом веры Федора Сологуба и его последователей. Поэтому Ходасевич – истинный поэт – вынужден разгонять бичом своих бесплодных ангелов.
Что поделаешь: прозрачность стекла распространяется не столь уж глубоко… Автору приходится пропустить эту притчу через мясорубку насмешки и сарказма: даже рифмовка, и та искажается. Перед нами возникает «идиотство», совсем как у Чаплина: комическая аранжировка, закрытая дверь с незнакомым орнаментом и непривычными указателями. Ангелы разлетелись, Серебряный Век кончился и рассыпался в прах.
Стоит безрукий предо мной,
И улыбается слегка,
И удаляется с женой,
Не приподнявши котелка.
* * *
Катарсис, ???????? – это позитивная развязка конфликта, очищение души, – но еще и очищение в материальном смысле, как от грязи или от гноя. Потому и возникает в стихотворении ременный бич… Вслед за поэтом на веранде парижского кафе, нам надо поскорее взять бич и выгнать прочь суетливых «ангелов» эстетства, эпигонства, чванства, невежества и безбожия. Учтиво сняв шляпу, подойти к человеку с опустошенным рукавом, к его беременной жене, и вместе с ними открыть дверь навстречу Тому, Кто способен наполнить наше опустошенное сердце. Идти за Ним – последний смысл любой неподдельной метафизики.
В середине прошлого века архиепископ Нафанаил (Львов), сын последнего обер-прокурора Святейшего Синода Владимира Львова, подводил такой итог ушедшей эпохе Серебряного Века: «Несмотря на нестерпимую мучительность нашей современной жизни, у нас есть одно неоспоримое преимущество пред предыдущим поколением: мы можем смело смотреть вперед, нам не надо с ужасом и трепетом ожидать приближения бури: она уже пришла и проносится. Мы потеряли все, нам терять уже нечего. В этом наше преимущество и перед прежними поколениями, и перед прочими народами». – С тех пор многое изменилось, и изменилось к лучшему: нам снова есть, что терять. Не наступить на те же грабли – задача, достойная социального призвания русской философии.